ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА

Как Россия спасла американского профессора // Россiя.- 2001, 11 апреля, с. 22-23.

Словосочетание "любовь к России" давно вызывает у меня подозрение. Это совсем не то обыденное явление, когда человек любит свою страну, как любит родных и близких, как француз любит Францию или турок - Турцию. В России есть и всегда была категория людей, называющих себя патриотами, настоящими русскими, которые как бы узурпируют для себя и настоя-щесть, и патриотизм, упрекая всех прочих в нелюбви к родине и заставляя их оправдываться: да мы, мол, тоже российские граждане, тоже любим, тоже хотим, чтоб было хорошо. Отсюда, собственно, "враги народа", "безродные космополиты", "русофобы" (подобного понятия я не встречала ни в одной стране), зюганов-ское наименование НПСР, патологическое - от ненависти до зависти - отношение к иностранцам. Что еще раз подтверждает приевшийся тезис, что Россия -страна особая.

Посмотрим теперь на иностранцев, связанных с Россией, и убедимся, что тезис не вполне беспочвен. Есть те, кто сделал Россию своим бизнесом: в силу РУССКИХ корней (как знаменитый кремлинолог Элен Каррер д'Анкос), коммерческих интересов или изучения "редкого языка" - русского. Есть другие, кого с Россией связал брак, кому удобно или нравится здесь жить. Но есть и третья категория - загадочная. Это люди с выраженной безуминкой, как бы или без "как бы" ненормальные для своих благополучных западных обществ. Страны эти потому и благополучные, что все их жители подчиняются строгим правилам игры, в которую играют. В этом смысле в западной жизни свободы меньше, чем в российской, там нельзя, оставаясь членом общества, жить "по понятиям" или вовсе без понятий, играть в свою отдельно взятую игру.

Людей, "повернувшихся" на России, я встречала в разных странах. Один был француз, который категорически не хотел работать и зарабатывать, а хотел писать стихи, пить водку и при этом вести красивую жизнь. Во Франции это заведомо невозможно. Когда богатые родители отказались субсидировать тридцатилетнего отпрыска, он направился в Москву и здесь обрел свое счастье: и добросердечную девушку с квартирой, и тусовку, похожую на карнавал, где никто не допытывается до твоего истинного лица, а пьет и гуляет, как маска с маской.

Мой американский переводчик Джим страшно не похож на американца. Пока в зрелом возрасте он не выучил русский язык и не стал переводить русскую поэзию, не мог успокоиться: боролся с расистами, республиканцами, запретителями абортов, всеми притеснителями подряд, общался с литературными маргиналами разных стран. Наконец добрался до России, нашел себе русскую жену и стал вполне респектабельным человеком. Будто бы проблема была в том, что он родился в Америке русским и стремился им стать, не зная, как. Разве что ходил в рваном свитере и говорил, что покупать одежду - пошлость и бессмысленная трата денег, которые стоит тратить только на книжки, как это делают русские (они тогда так и делали, потому что одежды не было). После сближения с желанной национальностью у Джима даже работа появилась: не "русская", как прежде, - творческая, а американская - офис. Он стал директором издательства.

Так что, может, национальность - это больше, чем родиться и жить на какой-то земле, и обитают в России несостоявшиеся немцы или египтяне? А по свету раскиданы "настоящие русские" с паспортами не подходящих им стран?

Я хочу рассказать об американце, который заявляет. "Россия дала мне все", - а он дал России действительно много. Его зовут Вильям Брумфельд, жизнь он посвятил истории русской архитектуры и сохранению этой архитектуры. То есть ездит Вильям по непролазному русскому Северу, куда не ступала нога постороннего из-за отсутствия дорог, изучает сохранившиеся там памятники деревянной архитектуры и фотографирует их. В следующий раз приедет - а памятник очередной дал дуба. Потому что за ним не ухаживали, делать это, как всегда, некому и не на что. Во Франции деревянные дома XIII века как новенькие стоят, и даже люди в них живут. У нас и XVI век встретить -редкость. Говорят, это из-за нашего плохого климата: слишком много трудностей приходится преодолевать. А для Брумфельда преодоление трудностей оказалось любимым занятием. Некогда он развелся с женой и женился на России. Он сам так говорит: "Россия заменила мне семью".

Началось все с того, по словам Вильяма, что он южанин, из Северной Каролины (парадокс в терминах, но тем не менее). После гражданской войны южане потеряли собственность и жили бедно. Как раз как в России, думал Вильям. Он читал в переводах русскую литературу, слушал русскую музыку, и в нем возникал резонанс. "В 50-60-е годы американский юг был похож на русский Север", - рассказывает Вильям, и, поскольку представить себе это практически невозможно, остается предполагать, что в детских ощущениях Вильям запомнил оборотную сторону бедности: человеческую теплоту и солидарность на холодном и пустынном социальном ландшафте. Он и в юности все еще считал себя не американцем, а южанином. Хотя позиция эта была не вызовом, а переживанием: почему же у них, в Каролине, в отличие от витринной богатой Америки, все плохо?

Стал учить русский язык, чтобы найти ответ. Учиться поехал в Балтимор (штат Мэриленд, близ американской столицы), в университете чувствовал себя-изгоем, не мог приспособиться к чужой среде. "Меня спасла Россия, - говорит нынешний титулованный американский профессор Брумфельд. - Я создал себе собственное ментальное пространство, состоявшее из русского языка и всего, что можно было найти русского". Его усердие было вознаграждено: в 70-м году удалось приехать в Россию по обмену. Он тогда работал над диссертацией "Радикальная русская литература 60-х гг. XIX века". Тема неудивительна: к радикальности всегда тяготеют те, кто испытывал социальный дискомфорт.

Лето Вильям провел в Москве и Питере, купил здесь свой первый фотоаппарат: фотографии русской архитектуры стали для него делом и увлечением всей жизни, они хранятся в библиотеке конгресса США (что почетно), публикуются и выставляются. Тогда Вильям просто запечатлевал виды страны, с которой внутренне давно сроднился, а когда дома напечатал и рассмотрел получившиеся отпечатки, они ему так понравились, что он немедленно захотел вернуться в Россию и продолжить. Поехал на год на стажировку в Ленинградский университет, прихватив фотоаппарат. Туг и настал момент истины: Вильям наконец нашел ответы на мучившие его доселе вопросы. Во-первых, он обнаружил, что при плохой погоде он снима етс большим вдохновением чем при хорошей: "Я понял что экстремальные условия дают наилучшие результаты". И еще понял, что бедность - не порок, а те самые экстремальные условия, которые идеальны для творчества и человечности, и что в былой отсталости и нищете его малой родины надо было уметь разглядеть шанс.

Вильям понял кое-что и про себя лично: например, что он не может "действовать как положено" (так сказать, американский образ жизни), для хорошего самоощущения он должен следовать душевным порывам. Еще Вильям понял, что он (по его выражению) фланер: ему нравилось часами бесцельно бродить по городу и нажимать на кнопку. Результат - 2000 фотографий Питера. Потом он сделал альбом о русской архитектуре со своими фото Питера, Владимира и Суздаля. И удивлялся, что американцы не хотели дать денег на его работу: "Ведь в Америке нет истории русской архитектуры, а я знаю язык, культуру, контекст!"

Все же - американец. Россиянину и в голову бы не пришло, что, например,Россия выделит кому-то деньги на создание истории американской архитектуры. Если бы американцы все оплатили и еще приплатили бы сверху, тогда российский издатель выпустил бы хоть про архитектуру, хоть про черта лысого. Знаю по собственному опыту: когда я составила и перевела на русский антологию современной французской поэзии, наши издатели (при том, что французы оплачивали все) кочевряжились, говоря, что оплата по представлении сметы их не устраивает, надо, чтобы половина - расходы, половина - в карман издателю.

Тогда Вильям, уже читавший курс лекций по русской литературе в престижном Гарвардском университете, все же добился от своей родины взаимности. Получил место директора учебных программ в Москве, вошел в контакт со специалистами по древнерусскому искусству в Институте искусствознания и приступил к созданию своего амбициозного проекта: первой полной истории русской архитектуры (кстати, первые собрания сочинений русских поэтов Серебряного века изданы были в США трудами местных славистов). Время оказалось неудачным: в 79-м, когда Вильям начал, советские войска вошли в Афганистан, в 80-м Америка отказалась от участия в Московской Олимпиаде, а в 83-м, когда книга только вышла, произошел инцидент с южнокорейским самолетом. Тем не менее книга с подзаголовком "Тысяча лет русской архитектуры" и заголовком из древнерусских летописей (уже использованное Андреем Белым) "Золото в лазури" имела в Америке успех, на Брумфельда посыпались премии и гранты, а сам труд выдержал три издания.

С тех пор Вильям выпустил множество книг - и по русскому модерну, и "Заброшенная Россия", исколесил на поезде всю Россию и обнаружил пробел в истории русской архитектуры: Архангельская и Вологодская области (Устюг, Белозерск, Кимжа, Кижи, Карелия, Каргополь, Соловецкие острова) присутствовали в ней фрагментарно и поверхностно. Вильям решил этот пробел восполнить и почти все время стал проводить там, фотографируя давние и не очень

сооружения в "медвежьих углах". Ему нравился и сам образ жизни: никаких гостиниц, дорог (добирался по зимнику), комфорта, а жизнь среди простых людей, в их избах, на скудном пайке. Зато какие люди - всем готовы поделиться, всякому гостю рады. Возможно, даже больше всего в жизни рады были Вильяму эти отрезанные от мира сельчане, для которых наряду с плетением кружев деревянные ремесла и зодчество. (такое же плетение ткани, только вместо нитей -дерево) - формы общения с вечностью.

Только разрушаются строения слишком быстро, надо успеть сфотографировать, пока стоят. Вильям постепенно перешел от слов к картинке, безмолвию - как устроен и сам русский Север: посреди бесконечной белой пустыни зрительный образ имеет больше смысла, чем пересуды, обсуждения. Что обсуждать-то: метель, сугробы, лес, печку? В районе Иркутска и Енисей-ска есть о чем поговорить: смешение культур (на фасаде православного храма -буддистское колесо), мегаполисы, распространяющие вокруг себя дух повествования, интриги.

Вильям заметил, что качество и бытовой, и духовной жизни зависит в удаленных от цивилизации местах от одного обстоятельства: где нет церкви - там грязь и пьянство, где есть - люди живут хорошо, дружно, заботятся друг о друге, справляются со всем и не жалуются. "Будто само наличие церкви держит", - поражается Вильям. Причем, если церкви нет и нет возможности ее построить, достаточно устремления: в 1896 году один человек чуть не утонул, чудом спасся и в благодарность воздвиг обетный крест. С тех пор этот крест стал чем-то вроде церкви, объединяющим началом для местных жителей: весной на него надевают деревянное изображение Христа, кладут подарки в ноги, платки, полотенца - кто что приготовил за зиму, - а фигурку Спасителя одевают, как священника, в ризу.

Я познакомилась с Вильямом Брумфельдом в резиденции американского посла в Москве, где ученый-фотограф устроил выставку своих архитектурных фотографий и прочел лекцию об архитектуре русского Севера. Вопросы, которые задавали потом российские слушатели (в том числе политики), обнаружили, что Вильям знает Россию куда лучше наших соотечественников. После лекции был фуршет, Вильям принимал комплименты, а в конце вечера вдруг засуетился и стал спрашивать не знакомых ему людей, нельзя ли у них переночевать, поскольку о ночлеге он еще не позаботился. Для северной глубинки вещь нормальная; постучал в избу - и тебя приняли. В современной Москве, а тем более в Америке - это странно. Мы приютили профессора, который, как в советские времена, достал из полиэтиленового пакета бутерброды и за рюмкой водки рассказывал про свою жизнь так, будто мы знакомы сто лет.

Он уверял меня, что с советских времен в России ничего не изменилось, только топлива стало меньше, а вместе с ним и население уменьшилось. Вильям не заметил ни новых дорог, ни гостиниц, ни освоенных нами красот городской жизни: для него мир навсегда запечатлелся как борьба человека и стихии, в результате которой рождается архитектура. К дому мы шли пешком, и по дороге Вильям рассказал про все здания, которые мы проходили: кто, когда и зачем их построил. В пространстве цивилизации Вильям, наверное, чудак, который приложил титанические усилия, чтобы выжить в этом пространстве и даже преуспеть. А на бескрайних российских просторах он - свой, в своей среде. В отличие от Пушкина, воскликнувшего: "Черт меня дернул родиться в России, с умом и талантом", - Вильям считает, что всем хорошим в себе обязан России. И наши стенания о бедности и темноте народной ему попросту непонятны. О своих аналогичных переживаниях по поводу американского юга он давно забыл.